Неточные совпадения
Они хранили в
жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились
русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда народ
Зевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче:
русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к
жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Задумался ли он над участью Абакума Фырова или задумался так, сам собою, как задумывается всякий
русский, каких бы ни был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой
жизни?
Сердцеведением и мудрым познаньем
жизни отзовется слово британца; легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает свое, не всякому доступное, умно-худощавое слово немец; но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное
русское слово.
Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться, и тем поразительнее бывает оно, что тут же в соседстве подвернется помещик, кутящий во всю ширину
русской удали и барства, прожигающий, как говорится, насквозь
жизнь.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто
русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую
жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Где же тот, кто бы на родном языке
русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую
жизнь русского человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный
русский человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Он был в университете и решил, что сын его должен быть также там — нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что университет
русский должен будет произвести переворот в
жизни его сына и далеко отвести от той колеи, которую мысленно проложил отец в
жизни сына.
— А потому терпели мы,
Что мы — богатыри.
В том богатырство
русское.
Ты думаешь, Матренушка,
Мужик — не богатырь?
И
жизнь его не ратная,
И смерть ему не писана
В бою — а богатырь!
Цепями руки кручены,
Железом ноги кованы,
Спина… леса дремучие
Прошли по ней — сломалися.
А грудь? Илья-пророк
По ней гремит — катается
На колеснице огненной…
Все терпит богатырь!
Тошен свет,
Правды нет,
Жизнь тошна,
Боль сильна.
Пули немецкие,
Пули турецкие,
Пули французские,
Палочки
русские!
Тошен свет,
Хлеба нет,
Крова нет,
Смерти нет.
И старый князь, и Львов, так полюбившийся ему, и Сергей Иваныч, и все женщины верили, и жена его верила так, как он верил в первом детстве, и девяносто девять сотых
русского народа, весь тот народ,
жизнь которого внушала ему наибольшее уважение, верили.
Хорошо ли, дурно ли мы поступили, это другой вопрос; но жребий брошен, — сказал он, переходя с
русского на французский язык, — и мы связаны на всю
жизнь.
Княгиня подсмеивалась над мужем за его
русские привычки, но была так оживлена и весела, как не была во всё время
жизни на водах.
Князь же, напротив, находил за границей всё скверным, тяготился европейской
жизнью, держался своих
русских привычек и нарочно старался выказывать себя за границей менее Европейцем, чем он был в действительности.
Отец его, боевой генерал 1812 года, полуграмотный, грубый, но не злой
русский человек, всю
жизнь свою тянул лямку, командовал сперва бригадой, потом дивизией и постоянно жил в провинции, где в силу своего чина играл довольно значительную роль.
Я бы и рад был брать у ней уроки, у
русской жизни-то, — да молчит она, моя голубушка.
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат, делать?
Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «История головоломных прыжков
русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а — какая у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из
русской истории рассказывать. Вот — наш проспект
жизни.
— О, вы — великодушны! Я всю
жизнь буду помнить о
русском, который так…
— Женщины, говорит, должны принимать участие в
жизни страны как хозяйки, а не как революционерки.
Русские бабы обязаны быть особенно консервативными, потому что в России мужчина — фантазер, мечтатель.
«Вот об этих
русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль в деле воспитания
русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную
жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие
жизнь от пыли, сора».
И, чтоб довоспитать
русских людей для
жизни, Омон создал в Москве некое подобие огромной, огненной печи и в ней допекал, дожаривал сыроватых россиян, показывая им самых красивых и самых бесстыдных женщин.
— Именно в тихом! — воскликнул Бердников и, надув щеки, удовлетворенно выдохнул струю воздуха. — По-русски, за самоварчиком! Прошу ко мне! Обитаю в пансионе, отличное убежище для сирот
жизни,
русская дама содержит, посольские наши охотно посещают…
— «Западный буржуа беднее
русского интеллигента нравственными идеями, но зато его идеи во многом превышают его эмоциональный строй, а главное — он живет сравнительно цельной духовной
жизнью». Ну, это уже какая-то поповщинка! «Свойства
русского национального духа указуют на то, что мы призваны творить в области религиозной философии». Вот те раз! Это уже — слепота. Должно быть, Бердяев придумал.
— Наш фабричный котел еще мало вместителен, и долго придется ждать, когда он, переварив
русского мужика в пролетария, сделает его восприимчивым к вопросам государственной важности… Вполне естественно, что ваше поколение, богатое волею к
жизни, склоняется к методам активного воздействия на реакцию…
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные
русские песни, от которых замирает сердце и все в
жизни кажется рыдающим.
Варвара пригласила к столу. Сидя напротив еврея, Самгин вспомнил слова Тагильского: «Одно из самых отвратительных явлений нашей
жизни — еврей, зараженный
русским нигилизмом». Этот — не нигилист. И — не Прейс…
— «
Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению человека, к обогащению своей
жизни ценностями науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства
жизни, на
русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
Русский священник в Лондоне посетил нас перед отходом из Портсмута и после обедни сказал речь, в которой остерегал от этих страхов. Он исчислил опасности, какие можем мы встретить на море, — и, напугав сначала порядком, заключил тем, что «и
жизнь на берегу кишит страхами, опасностями, огорчениями и бедами, — следовательно, мы меняем только одни беды и страхи на другие».
Надо прибавить, что он говорил по-русски много и охотно, но как-то у него каждая фраза выходила на немецкий манер, что, впрочем, никогда не смущало его, ибо он всю
жизнь имел слабость считать свою
русскую речь за образцовую, «за лучшую, чем даже у
русских», и даже очень любил прибегать к
русским пословицам, уверяя каждый раз, что
русские пословицы лучшие и выразительнейшие изо всех пословиц в мире.
— Николай Ильич Снегирев-с,
русской пехоты бывший штабс-капитан-с, хоть и посрамленный своими пороками, но все же штабс-капитан. Скорее бы надо сказать: штабс-капитан Словоерсов, а не Снегирев, ибо лишь со второй половины
жизни стал говорить словоерсами. Словоерс приобретается в унижении.
За смирение свое получает
русский народ в награду этот уют и тепло коллективной
жизни.
Русский интеллигентский максимализм, революционизм, радикализм есть особого рода моралистический аскетизм в отношении к государственной, общественной и вообще исторической
жизни.
Святости все еще поклоняется
русский человек в лучшие минуты своей
жизни, но ему недостает честности, человеческой честности.
В духовном складе
русского народа есть черты, которые делают его народом апокалиптическим в высших проявлениях его духовной
жизни.
Странников в культурной, интеллигентной
жизни называют то скитальцами
русской земли, то отщепенцами.
Государственное овладение необъятными
русскими пространствами сопровождалось страшной централизацией, подчинением всей
жизни государственному интересу и подавлением свободных личных и общественных сил.
Русское возрождение не может быть возрождением славянофильства, оно будет концом и старого славянофильства и старого западничества, началом новой
жизни и нового осознания.
Славянофилы, которые в начале книги выражали Россию и
русский народ, в конце книги оказываются кучкой литераторов, полных самомнения и оторванных от
жизни.
То же противоречие, которое мы видим в национальном гении Достоевского, видим мы и в
русской народной
жизни, в которой всегда видны два образа.
Современному направлению, признавшему торжество смерти последним словом
жизни, нужно противопоставить очень
русские мысли Н. Федорова, великого борца против смерти, признававшего не только воскресение, но и активное воскрешение.
Русское самосознание не может быть ни славянофильским, ни западническим, так как обе эти формы означают несовершеннолетие
русского народа, его незрелость для
жизни мировой, для мировой роли.
Самые правые
русские славянофилы и самые левые
русские народники (к ним за редкими исключениями нужно причислить по душевному складу и
русских социал-демократов, непохожих на своих западных товарищей) одинаково восстают против «отвлеченной мысли» и требуют мысли нравственной и спасающей, имеющей существенное практическое применение к
жизни.
Мысль,
жизнь идей всегда подчинялась
русской душевности, смешивающей правду-истину с правдой-справедливостью.
Он сам изобличил свою психологию в гениальной книге «Уединенное», которая должна была бы быть последней книгой его
жизни и которая навсегда останется в
русской литературе.
Славянофилы хотели оставить
русскому народу свободу религиозной совести, свободу думы, свободу духа, а всю остальную
жизнь отдать во власть силы, неограниченно управляющей
русским народом.
В огромной массе
русской интеллигенции война должна породить глубокий кризис сознания, расширение кругозора, изменение основных оценок
жизни.
Русское сознание имеет исключительную склонность морализировать над историей, т. е. применять к истории моральные категории, взятые из личной
жизни.
Но в отношении к
жизни русской интеллигенции, да и вообще
русских людей есть как бы преобладание женственного, господства чувства женственного сострадания, женственных «частных» оценок, женственного отвращения к истории, к жестокости и суровости всего исторического, к холоду и огню восходящего ввысь духа.